— На кого ты руку поднял? — неожиданно напустился он на меня, широко разевая рот, в котором уже не было ни одного зуба и который вследствие этого был скорее похож на зияющую темную впадину, чем на рот.
Он выкрикнул это так громко и авторитетно, что домочадцы, собравшиеся в избе, в испуге смотрели на меня и, крестясь, шептали: "Спаси господи! богородица успленья!" А внук Кузьмы, мужчина лет сорока, достававший для нас в шкапу чайную посуду, еще усилил впечатление, прибавив вполголоса:
— Не трожь, дедушка! барин-то ишь обменный!
— На кого ты руку поднял? — повторил старик. — Какие родители-то у тебя были, а ты… а-а-ах! Папынька! мамынька! хоть их-то бы ты постыдился… а-а-ах!
Наконец урядник положил конец этой сцене, сказав:
— Дедушка! не замай арестанта! Не ты в ответе будешь, коли он над собой что сделает!
Тем не менее выходка старика произвела свое действие; да и слово «арестант» было произнесено и должно было отозваться на нас очень горько. Покуда мы отдыхали, в избу то и дело входили «суседи». Взойдет, перекрестится на образа, поглядит на нас, послушает и уйдет. С улицы тоже до нас доходили смутные звуки, свидетельствовавшие, что "здоровый народный смысл" начинает закипать. Урядник беспрестанно то входил в избу, то выходил на улицу, потому что и его начали обвинять в укрывательстве и называть потатчиком. Один благомысленный старичок прямо поставил вопрос: коли ежели они арестанты — почему же на них нет кандалов? Кузьма же хотя и перестал кричать, но продолжал зудеть себе под нос:
— Теперича что я должен с избой со своей сделать? Кто в ней теперича сидит? какие люди? на кого они руку подняли? Коли ежели по-настоящему, сжечь ее следует, эту самую избу — только и всего!
Но следом за тем совсем неожиданно прибавил:
Чай-то свой, что ли, у вас? или наш будете пить? У нас чай хороший, ханский!
Одним словом, положение, постепенно осложняясь, сделалось под конец настолько грозным, что урядник наш оказался не на высоте своей задачи. И, когда настало время идти дальше, он растерянно предложил мне:
— Вашескородие! позвольте руки связать! как бы чего не случилось!
Разумеется, мы согласились с радостью.
Когда мы вышли на улицу и урядник, указывая на нас, связанных по рукам, спросил толпу: любо, ребята? — то толпа радостно загалдела: любо! любо! а какая-то молодая бабенка, забежавши вперед, сделала неприличие. Но больше всего торжествовали мальчишки. С свойственною этому возрасту жестокостью они скакали и кувыркались перед нами, безразлично называя нас то сицилистами, то изменниками, а меня лично — подменным барином. С версту провожали они нас своими неистовыми криками, пока наконец урядник не выхватил из толпы одного и не отстегал его прутом. И тут, стало быть, либеральное начальство явилось нашим защитником против народной немезиды, им же, впрочем, по недоумению возбужденной.
Всю остальную дорогу мы шли уже с связанными руками, так как население, по мере приближения к городу, становилось гуще, и урядник, ввиду народного возбуждения, не смел уже допустить никаких послаблений. Везде на нас стекались смотреть; везде при нашем появлении кричали: сицилистов ведут! а в одной деревне даже хотели нас судить народным судом, то есть утопить в пруде…
Словом сказать, это была ликвидация интеллигенции в пользу здорового народного смысла, ликвидация до такой степени явная и бесспорная, что даже сотские и те поняли, что еще один шаг в том же направлении — и нельзя будет разобрать, где кончается «измена» и где начинается здравый народный смысл.
В Корчеву мы пришли в исходе восьмого часа вечера, когда уже были зажжены огни. Нас прямо провели в полицейское управление, но так как это было 25-го августа, память апостола Тита и тезоименитство купца Вздошникова, у которого по этому случаю было угощение, то в управлении, как и в первый раз, оказался один только Пантелей Егорыч.
— Ах, господа, господа! — встретил он нас, — предупреждал я вас! предостерегал! просил!.. Что это… и руки связаны?.. вот вы до чего себя довели!
— Да прикажите же руки-то развязать! — взмолился наконец Глумов.
— Руки… уж и не знаю… как закон! Ах, в какое вы меня положение ставите! Такой нынче день… Исправник — у именинника, помощник — тоже… даже письмоводителя нет… Ушел и ключи от шкапов унес… И дело-то об вас у него в столе спрятано… Ах, господа, господа!
— Так пошлите за исправником — и делу конец! — настаивал Глумов.
— Вот то-то и есть… как это вы так легко обо всем говорите! Пошлите за исправником! А как вы полагаете: человек исправник или нет? Может он один вечерок в свое удовольствие провести?
— Ничего мы не полагаем, знаем только, что у нас руки связаны и что нужно, чтоб кто-нибудь распорядился их раз? вязать.
— А кто виноват? кто в Корчеву без надобности приехал? Ехали бы в Калязин, ну, в Углич, в Рыбну, а то нашли куда! знаете, какие нынче времена, а едете!
Вероятно, этому либеральному разговору не было бы конца, если б конвоировавший нас урядник сам не отправился отыскивать исправника. Через полчаса перед нами стоял молодой малый, светский и либеральный, и в какие-нибудь десять минут все разъяснилось. Оказалось, что нас взяли без всякой надобности и что начальство было введено в заблуждение — только и всего. Поэтому, извинившись перед нами за «беспокойство» и пожурив урядника за то, что он связал нам руки, чего в Корчевском уезде никогда не бывало, исправник в заключение очень мило пошутил, сказав нам:
— Нынче мы, знаете, руководствуемся не столько законом, сколько заблуждениями…