— Слышали мы, что вы закон вечного движения к практике применили? — начал я.
— Не знаю, как доложить, — ответил он сконфуженно, — кажется, словно бы…
— Можно взглянуть?
— Помилуйте! за счастье…
Он подвел нас к колесу, потом обвел кругом. Оказалось, что и спереди и сзади — колесо.
— Вертится? — спросил Глумов.
— Должно бы, кажется, вертеться… Капризится будто…
— Можно отнять запорку?
Презентов вынул палку — колесо не шелохнулось.
— Капризится! — повторил он, — надо импет дать.
Он обеими руками схватился за обод, несколько раз повернул его вверх и вниз и наконец с силой раскачал и пустил — колесо завертелось. Несколько оборотов оно сделало довольно быстро и плавно — слышно было, однако ж, как внутри обода мешки с песком то напирают на перегородки, то отваливаются от них, — потом начало вертеться тише, тише; послышался треск, скрип, и, наконец, колесо совсем остановилось.
— Зацепочка, стало быть, есть, — сконфуженно объяснял изобретатель и опять напрягся и размахал колесо. Но во второй раз повторилось то же самое.
— Скажите, сами вы до этого дошли? — спросил Глумов, стараясь сообщить своему голосу по возможности ободряющий тон.
— Охота у меня… Только вот настоящим образом дойти не умею…
— Трения, может быть, в расчет не приняли?
— И трение в расчете было… Что трение? Не от трения это, а так… Иной раз словно порадует, а потом вдруг… закапризничает, заупрямится — и шабаш! Кабы колесо из настоящего матерьялу было сделано, а то так, обрезки кое-какие… Недостатки наши…
— Кто-нибудь осматривал у вас колесо?
— Были-с.
— И что же?
Презентов стоял, понурив голову, и молчал.
Я инстинктивно оглянул горницу и сам опустил голову: так в ней было все неприютно, голо, словно выморочно. В углу — одинокий образ, с воткнутой сзади, почти истлевшей от времени, вербой; голая лавка, голые стены, порожний стол. На окне стояла глиняная кружка с водой, и рядом лежал толстый сукрой черного хлеба. Может быть, это был завтрак, обед и ужин Презентова. Не замечалось ни одного из признаков, говорящих о хозяйственности, о приюте. Даже неопрятности, столь обыкновенной в мещанской избе, не было, а именно какая-то унылая заброшенность. И на общем фоне этой оголтелости и выморочности как-то необыкновенно сиротливо выступал этот человек, сам оголтелый и выморочный. Как он тут жил? Собственно говоря, раз колесо было налажено, ему и делать ничего не оставалось. Вероятно, он населял это пространство призраками своей фантазии или, угнетаемый мечтательной праздностью, проводил дни в бессильном созерцании заколдованного колеса, изнывая от жгучих стремлений к чему-то безмерному, необъятному, которое именно неясностью своих очертаний покоряло его себе.
— Вы бы к какому-нибудь делу попроще приспособились, — участливо посоветовал ему Глумов. Презентов продолжал молчать.
— Допустим даже, что задача ваша достижима; но ведь это предприятие сложное, далекое… На пути к нему есть множество задач более доступных, разработка которых, и сама по себе полезная, могла бы, сверх того, и лично вам оказать поддержку…
— Мне что! вот колесо настоящим бы образом… — промолвил он тихо.
В этих словах звучала такая убежденность, что Фаинушке вдруг взгрустнулось.
— Хозяюшка у вас есть? — спросила она ласково.
— Один я. И женат не был. Матушка у меня, с год назад, померла, — с тех пор один и живу. И горницу прибрать некому, — прибавил он, конфузливо улыбаясь.
Признаюсь, я думал, что Фаинушка вынет из бумажника сторублевую и скажет: вот вам… на колесо! — однако милая дамочка с минуту погрустила, а вслед за тем опять оправилась.
— А давно вы этим делом занимаетесь? — продолжал допрашивать Глумов.
— Да и не помню уж… Охота такая…
— Подумайте, однако ж. Сколько лет вы одну работу работаете, а где же результаты?
— Может, и дойду.
Дальнейший разговор был невозможен. Даже Глумов, от природы одаренный ненасытным любопытством, — и тот понял, что продолжать ворошить этого человека, в угоду вояжерской любознательности, неуместно и бессовестно. Как вдруг Очищенный, неведомо с чего, всполошился.
— А податей много сходит? — спросил он.
— Податей нынче не берут, а пакенты велят брать.
Он поспешно вынул из стола промысловое свидетельство (цена 2 р. 50 к.) и показал нам. Быть может, у него в голове мелькнуло, что мы собственно для того и пришли, чтоб удостовериться.
— Дорогонько! — молвил Очищенный, инстинктивно обводя взором комнату.
— Для чего же вам свидетельство? Ведь вы постоянным промыслом не занимаетесь? — удивился Глумов.
— Случается. Намеднись господину исправнику табакерку с музыкой чинил, а месяц назад помещику одному веялку привезли, так сбирать ездил. Набегает тоже работишка.
— Ну, а вообще живется как?
Начался заправский допрос. Какие песни, сказки; нет ли слепенького певца… Куда бы он привел нас — не знаю. Быть может, к вопросу о недостаточном вознаграждении труда или к вопросу о накоплении и распределении богатств, а там, полегоньку да помаленьку, и прямо на край бездны. Но гороховое пальто и на этот раз не оставило нас.
— Да что же вы спрашиваете? разве можно жить в стране, в которой правового порядка нет? Личность — не обеспечена завтрашний день — неизвестен… Либералы… ха-ха! — произнесло оно отчетливо и звонко.
Опять почувствовали мы знакомое дуновение, и опять мимо нас промелькнула гороховая масса, увенчанная цилиндром; промелькнула и растаяла.