Как бы то ни было, но я решительно уклонился от осмотра бежецких достопримечательностей и убедил Глумова прямо отправиться на станцию железной дороги, с тем чтобы с первым же поездом уехать в Петербург. Однако ж и на этот раз случилось обстоятельство, которое удержало нас в прежней фантастической обстановке.
В станционном зале мы нашли многочисленную компанию, которая ела, пила и вела шумную беседу. По объяснению буфетчика, компанию составляли представители весьегонской интеллигенции, которые устроили кому-то проводы. Не успели мы проглотить по рюмке водки, как начались тосты. Застучали стулья, пирующие встали, и один из них звонко и торжественно провозгласил:
— За здоровье нашего русского Гарибальди!
Мы невольно обернулись и — можете себе представить наш испуг! — в самом челе стола, в роли виновника торжества, увидели… Редедю!
Трудности египетского похода нимало не изменили его. По-прежнему лицо его было похоже на улыбающийся фаршированный сычуг; по-прежнему отливала глянцем на солнышке его лысина и весело колыхался овальный живот; по-прежнему губы припухли от беспрерывного закусывания, а глаза подергивались мечтательностью при первом намеке об еде. Словом сказать, по-прежнему все в нем было так устроено, чтоб никому в целом мире не могло прийти в голову, что этот человек многие царства разорил, а прочие совсем погубил…
Разумеется, мы сейчас же присоединились к сонму чествователен.
В два слова Редедя рассказал нам свои похождения. Дело Араби-паши не выгорело. Это ему Редедя на первом же смотру предсказал. — Представьте себе, вывели на смотр войско, а оно три дня не евши; мундирчики — в лохмотьях, подметки — из картонной бумаги, ружья — кремневые, да и кремней-то нет, а вместо них чурки, выкрашенные под кремень. "Поверишь ли, — говорит Араби, — все было: и сухари, и мундиры, и ружья — и все интендантские чиновники разворовали!" — Да позволь, говорю, мне хоть одного, для примера, повесить!
— "Нельзя, говорит, закона нет!" — Это в военное-то время… закон!! Впрочем, и это бы еще ничего, а вот что уж совсем худо: выправки в войске нет. Им командуют: ребята, вперед! — а они: у нас, ваше благородие, сапог нет! — Ну, натурально, стали отступать. Отступали-отступали, наконец смотрю: где войско? — нет никого! — Насилу удрал. — А теперь Редедя возвращается из поездки по Весьегонскому уезду, куда был приглашен местной интеллигенцией для чествования, в качестве русского Гарибальди.
— Да здравствует русский Гарибальди! — крикнули в один голос весьегонские интеллигенты.
Они имели вид восторженный. Будучи от природы сжигаемы внутренним пламенем и не находя поводов для его питания в пределах Весьегонского уезда, они невольно переносили свои восторги на предприятия отдаленные, почти сказочные, и с помощью воображения успевали обмануть себя. Даже теперь, в виду несомненного поражения Редеди, они не лишали его доверия и продолжали уповать, что когда-нибудь он их разутешит. И вот, обездоленные всевозможными бреднями и антибреднями, они не задумываются на последние гроши выписать Редедю, чтобы хотя по поводу египетских дел излить ту полноту чувства, которая не нашла себе удовлетворения ни в вопросе о заготовлении белья для земских больниц, ни в вопросе об установлении на мостах и переправах однообразных и необременительных такс…
Они не производят ни плисов, ни миткалей; поэтому открытие пути в Индию отнюдь не может непосредственно их интересовать. Но они испытывают адскую скуку, и вследствие этого Редедя, который всю жизнь тормошился и никогда не унывал, вызывает в них восторг. Стало быть, не все еще затянуло болото; стало быть, есть еще возможность о чем-то думать, на что-то тратить силы, помимо распределения пунктов для содержания земских лошадей… И вот они жадно вглядываются в это смутное «нечто» и вопиют: да здравствует наш русский Гарибальди!
— Прогоны-то получил ли? — озаботился за Редедю Глумов.
— Прогоны мне Араби-паша в оба конца вперед уплатил, равно как и полугодовое жалованье не в зачет, — ответил Редедя, — ну, а порционы, должно быть, придется на том свете угольками получить.
— Ах, Полкан Самсоныч, Полкан Самсоныч! когда-то угомонишься ты!
Оказалось, что он угомонится лишь тогда, когда покорит под нозе торгаша-англичанина, который у него "вот где сидит".
— Да на какой тебе его ляд?.. — начал было Глумов, но весьегонцы так на него окрысились, что он счел более благоразумным умолкнуть.
Из последующего разговора выяснилось, что Редедя ненавидел англичанина, во-первых, за то, что он торгаш и возвышенных чувств не имеет, а во-вторых, за то, что он препятствует сбыту московских плисов и миткалей и тем замедляет разрешение восточного вопроса. Но существовало, сверх того, обстоятельство, затрогивавшее Редедю лично. Еще будучи кадетом, он купил однажды перочинный ножичек, на лезвии которого было выштамповано «аглицкой», а через два дня этот ножичек сломался — "вот вам доказательство!". А после того он стал покупать завьяловские ножички, и они не ломаются — "вот вам другое доказательство!". С тех пор и стало в нем накапливаться: то платок «аглицкой» полиняет, то сукно «аглицкое» окажется с пятнами. И теперь у него такой проект: пробраться с горстью храбрецов в Индию и уговорить тамошних вассальных державцев свергнуть постыдное английское иго. С этою целью он спешит теперь в Кашин, где у него назначено совещание с местными виноделами, а из Кашина проедет в Москву, где уж все на мази. В Москве купит географию Смирнова и по первопутке, через Саратов, Кандагар и Кашемир, укатит прямо в то самое место, где раки зимуют.